Дневник терской казачки. Часть 6

getIаввыmage (17)

Жаркой августовской ночью, почти на рассвете нас разбудили грохот копыт по мостовым и лихорадочная шквальная стрельба. Это три сотни казаков на рысях с полковником Соколовым промчались вихрем по Владимирской слободе, махнули через Ольгинский мост и захватили совдеп, то есть бывшее реальное училище.
Ворвавшись в нижний этаж, казаки вывели на двор Апшеронского собрания сонных красноармейцев, но замешкались их расстрелять, и те стали разбегаться кто куда. Издали они напоминали белых тараканов – повыскакивали-то в исподнем. Это я видела сама с голубятни на крыше дома, куда мы сразу забрались, когда началась пальба. Вся площадь перед совдепом была сплошь покрыта распростертыми телами. Нашу сторону заняли казаки, южная Молоканская и северная Курская слободы остались за большевиками.
Бойня была страшная, потому что отряд китайцев, невесть откуда взявшийся в нашем городе, втащил на колокольню пулемет и стал всех кругом поливать огнем. «Дьяволы косые», – шипела мама и беспрестанно молилась. А китайцев этих была тьма-тьмущая, штук триста, не меньше.
На третий день этой сумятицы, стрельбы, криков и взрывов красные отступили. Бронепоезд Орджоникидзе – мы называли его так, потому что в городе говорили, что он лично его прислал, – отошел к Беслану, напоследок выпустив по красавчику Владикавказу тысячи снарядов. Земля содрогалась, как при землетрясении. Казалось, еще немного – и мы просто провалимся в преисподнюю. Четыре дня бронепоезд громил нас из орудий, а в последнюю ночь дал по городу двести залпов. Такого жуткого грохота я за всю жизнь не слыхала, чудилось, что снаряды разрывались прямо в воздухе от ярости. Это был кромешный ад. Впервые я помчалась в подвал сама, и маме не надо было подгонять меня метлой или ремнем. Но даже в самые страшные минуты я все ждала, не объявится ли мой Ванечка вместе с казаками, и сердце дрожало и екало от каждого мужского вскрикивания за окнами.
Одновременно с орудиями бронепоезда громыхали гаубицы у кадетского корпуса. Кроасноармейцы хладнокровно расстреливали жилые дома, просто чтобы выкурить из них возможных белогвардейцев. О жителях никто не думал. Много домов подожгли и разворотили снарядами вместе с людьми, которым некуда было бежать. Выгорели целые улицы: Тифлисская, Владикавказская, сгорели дом умалишенных и магазин Зингера. Под завалами, должно быть, погибла и моя названая свекровь, мама моего Ванечки. Со времени налета ее больше никто не видел.
Потом выяснилось, что перед уходом красные расстреляли уйму народа. Оказывается, они ходили ночью по домам – во Владикавказе было много отставных военных – и брали всех, кто служил в Белой армии или у кого находили наградное оружие либо фотографии сыновей в офицерской форме. Задерживали якобы для разбирательства и всех расстреливали за госпитальным кладбищем у кукурузных полей. Расстреляли и директора Павлушиной гимназии Иосифа Бигаева, с которым был дружен наш отец. Говорят, что особенно зверствовали китайцы.
Пока я сидела в подвале, мама, прослышав о ночных облавах, сожгла все письма и фотографии моего Ивана. Я рыдала три дня, думала, что тем самым она отдала его смерти где-то там, далеко, где он был. Я ненавидела мать такой жгучей ненавистью тогда, что готова была ей лицо исцарапать, когда она входила в комнату и уговаривала меня поесть и перестать выть.
Казаки продержались в городе не больше недели. Они не грабили, не расстреливали и даже выставили охрану у госбанка и казначейства. Собрали общий комитет и стали заседать, решая, как жить дальше. Согласия на этот счет между ними не было. Правда, не обошлось без погромов ингушских окраин – осетины теперь мстили за недавнее нападение на свой правобережный район Владикавказа.
Народ потихоньку начал выползать из подвалов и укрытий и содрогнулся. От города остались целые кварталы пепелища, под завалами погибли сотни людей. Оставшиеся в живых раскапывали их вместе с казаками. Никто не радовался победе и приходу белых. Город словно замкнулся в себе и хмуро глядел, не ожидая для себя ничего хорошего.
И точно, через несколько дней бронепоезд Орджоникидзе вернулся и с боем отбил вокзал обратно. Отовсюду к городу начали стягиваться красноармейцы и орды всякой попутной швали. Наш район – Шалдон – пытались взять ингуши. От свирепого ингушского «Вурро!» у нас сердце обрывалось даже в подполе. Но поначалу казаки их отбили. Потом кто-то истошно закричал: «Ингуши пошли громить станицы!» – и казаки дрогнули.
Следующей ночью казаки ушли домой. И началось самое жуткое. Пока ингуши грабили осетинские кварталы, красноармейцы хватали горожан без разбору и расстреливали за госпитальным кладбищем. Хоронить убитых не разрешали.
Место расстрела охранял караул, бойцы иногда милостиво позволяли горожанам покопаться в горах трупов, чтобы отыскать своих родных, но только за деньги и ночью. Улицы и дома обезлюдели. Целые кварталы стояли сгоревшие или пустые. Всюду нагло шныряли мародеры и хватали все, что уцелело от пожаров. Только тогда жители по-настоящему поняли, что их ждет в новой жизни, и тупо ужаснулись. Но не сдвинулись с места, не бежали за границу, не пытались оправдаться или потребовать чего-то у новой власти. Все словно обезволели и молча принимали безжалостную и дикую расправу над собой.
Жизнь вошла в свое кровавое русло и никого уже не удивляла. Мать отпустила девятилетнего Павлушу на Тарский хутор к бабушке за фруктами. Его вызвались проводить и прогуляться наши жильцы, сапожник с женой.
Они были тоже подпольщики и пришли к матери перед самой революцией с запиской от отца, который в это время работал на донбасских промыслах, с просьбой их укрыть на время. А теперь этот сапожник стал помощником коменданта города и ходил с наганом.
По соседству с нами жил ингуш по фамилии Албак, и в последнее время к нему много народа с гор приходило. «Свадьбу дочери готовлю», – объяснял он. Но зловещей оказалась эта свадьба.
Павлуша с жильцами пошли рано утром, по прохладе, прихватив с собой корзины для фруктов. Вдруг часа в два за городом послышалась военная канонада, разрывы бомб, пулеметная строчка. Мы переполошились – артиллерии в той стороне раньше не бывало, а единственный бронепоезд безмолвно стоял на станции. Выскочили на улицу, а нам кричат: «Ингуши бомбят казачьи станицы!»
Мать сорвалась бежать на хутор, но патрули ее за городом не пропустили, как ни билась – «Это их горское дело, пусть сами разбираются». А часа в четыре нашего Павлушу привез на арбе сосед наш Албак и тихо так, с извинением, говорит: «Я сразу узнал, Абрамовна, что это ваш мальчик, и забрал его с собой». Все кинулись к Павлуше с расспросами, а он заплаканный, заикается, весь трясется, слова с языка не идут, одно мычание. Пока его отхаживали, сосед наш словно сквозь землю провалился. Дом пустой – ни арбы, ни семейства, ни пожиток.
Когда мы брата Павлушу немного отпоили, он перестал стучать зубами и, всхлипывая, рассказал:
– Нас тетя Люба хорошо накормила и показала, где в саду за домом самые лучшие яблони. Мы пошли и стали рвать яблоки. Потом дядя Сережа (сапожник) с женой сказали, что пойдут на речку искупаться, а я лег в траву и уснул. Было жарко. Бой начался сразу. Рвануло в нескольких местах. Закричала скотина, завизжали собаки. Среди дыма и грохота ничего нельзя было разобрать. Я остался в саду, как лежал в густой траве. Закрыл голову руками. Кругом все взрывалось, и один снаряд разорвался в глубине сада. И меня словно по ушам ударило. А потом было много пулеметных очередей, но я так оглох, что думал сначала, это кузнечики стрекочут. В саду меня ингуши и нашли. Всех оставшихся в живых станичников выволокли на улицу и погнали вместе со скотом в горы. И меня тоже. Кто сопротивлялся, всех убивали. Нашего дядю Егора, Осипа и дядю Федора… Там так много народа лежало на улице… Ингуши отрезали мертвым женщинам уши с серьгами и пальцы с кольцами… По дороге в горы нам встретился дядя Мирза на арбе, увидел меня, сказал что-то своим и меня забрал…
Мама ахнула, выслушав этот сбивчивый рассказ, и осела наземь, страшно закатив глаза до белков. Все начали хлопотать вокруг нее, не словом не обмолвившись об услышанном, словно никакого налета и не было, а был какой-то страшный вязкий сон.
Но к вечеру пришли вести, что ингуши под предводительством какого-то Вассан-Герея сговорились с Красной Армией, взяли у нее тачанки с пулеметами и гранаты и, окружив казачьи поселения, неожиданно на них напали, перебили почти всех мужчин, а женщин, стариков, детей, скот и все имущество увели в горы. Станицы Сунженская, Тарская и наш хутор Тарский были одновременно полностью разгромлены.
А остальным поселениям был предъявлен ультиматум о сдаче оружия и выдворении. Самое ужасное, что станицы Слепцовская и Карабахальская соседям на подмогу не пришли. Теперь каждый был за себя. Казачество обессилело от внутренней распри, кто подался за красными, кто за белыми. Поля стояли не сжатыми, огороды заросли. От осетин подмоги тоже уже никто не ждал – на казачью землю они глядели жадными глазами. Говорили, что все это придумал предсевкавказа Орджоникидзе в отместку за недавнее нападение казаков на Владикавказ.
В городе даже не все начальники знали о готовящемся погроме. Наш сапожник с женой едва спасся, допоздна отсиживался в кустах у реки далеко от станицы, не зная, что происходит, и буквально приполз вечером в город.
Только после этого начались волнения и поднялся ропот. В городе у многих осталась родня по станицам. Тогда представители Советов народных депутатов вызвали ингушских старейшин города и потребовали, чтобы те вернули взятых в плен людей и личное имущество.
На следующий день во двор семинарии ингуши начали приносить всякую дрянь: старые поломанные самовары, ржавые косы, порванные сбруи, а к полудню пригнали станичников. Из своих мы нашли только Евдокию – ее, как и некоторых других, привезли на телеге.
Она, видно, была в плену страшно изнасилована. Когда мы привели ее домой, она еле держалась на ногах, легла прямо на пол, укрылась шубой, несмотря на августовскую жару, и так, ни слова не говоря, пролежала месяц, почти ничего не ела и только пила воду. А когда начала понемногу подниматься, мы ужаснулись. Из красавицы она превратилась в страшный скелет с выпученными глазами и открытым ртом, из которого все время текла слюна. Врачи нашли, что у нее весь позвоночник изломан. Говорить она не могла, только мычала и, когда ела, давилась, не могла глотать. Промучилась еще полгода и умерла. Из большого семейства не осталось никого.
Других пленных быстро переправили кого в станицу Александровскую, кого в Минеральные Воды, Ессентуки и Нальчик.
Якобы у советской власти не было возможности защитить казаков в их прежних домах, потому что ингуши в своем праве – заняли их в результате революционно-освободительной борьбы с пережитками царского уклада, а решение это было принято еще весной, на Третьем съезде Терских советов. Так одним махом с терскими казаками было покончено, а их станицы начали заселять ингуши. Да. Из наших еще моя подруга по гимназии Женя Мешкова спаслась – она намазала лицо сажей и накинула на себя батрачьи навозные обноски со скотного двора. Ею и побрезговали.
Через город потянулась вереница переселенцев. На них было страшно смотреть. Когда терцы проходили через Владикавказ, молча, с опущенными головами и темными от горя лицами, от Шалдона до Молоканской слободы сбежался весь город. Над процессией нависло облаком безмолвие полного, безысходного отчаяния.
Все мы, бывшие сытые и веселые горожане, а теперь сами незнамо кто, глядели на этих несчастных и ясно понимали, что скоро наступит и наш черед. Вернее, уже наступил. Но вместо того чтобы что-то предпринять, сопротивляться обстоятельствам, требовать от новой власти ответа, все хмуро разошлись по домам и замерли в оцепенении.
Мы потом отыскали еще двух двоюродных братьев, которые во время нападения уезжали в Майкоп на ярмарку. Их отправили в Александровскую станицу, они там нанялись батраками. Обоих затем насильно забрали в Красную Армию, и связь с ними оборвалась.
Через два дня после налета мать моя вытребовала угорсовета через нашего сапожника пропуск на хутор. Снами пошло много горожан.
Хутор встретил нас страшной тишиной. Ни людского гомона, ни мычания коров. Только вой обезумевших собак. Мы нашли убитыми и дядю Осипа Абрамовича, и деда Терентия Игнатьевича, и многих других. Всех, кого смогли, похоронили.
А моя бабушка, мамина мама, видно, не хотела уходить с ингушами, забилась в подпол – она же мелкая была, юркая. Так ее ингуши добили штыками сквозь щели в полу. Мы ее вытащили и похоронили на заднем дворе под негной-деревом, что росло прямо за сараем у входа в сад. Она была легкая и твердая, как деревянная кукла.
Вернулись мы страшно подавленные. Стоны Евдокии было невозможно слушать, но мама посадила меня под домашний арест и велела за ней ухаживать. Ингуша, нашего соседа, нашли скоро с перерезанным горлом прямо на пороге дома. Он, видно, вернулся за чем-то и попал в казачью засаду. Хотя соседи шептались, что казаки его выследили где-то на стороне, а на порог специально кинули, чтобы городские ингуши знали, какая участь ждет наводчиков. И не просто кинули, а прибили стальными штырями к ступенькам, так что его отрывали по кускам…»