Дневник терской казачки. Часть 5
Февральская революция докатилась до нас только к марту, когда Войсковой круг выбрал нового атамана от Временного правительства, а горцы отъединились в свой союз. Большевиков в ту пору было мало и первое время все шло тихо, потому что атамана хотя и выбрали от Временного правительства, но своего, из станицы Тарской. Народ атамана уважал, да не уберег – его потом революционные солдаты растерзали и уже убитому голову до мозгов разбили.
Тогда никто толком не знал, хорошо революция или плохо, но все с воодушевлением ждали перемен, сытой и вольной жизни. Съезды, собрания, сходки всех и вся сменяли друг друга каждый день. Мужчины кричали и спорили до хрипоты, женщины потом пересказывали дома небылицы с этих собраний, одна другой страшней.
И уже к осени дождались лавинного наплыва горцев, жуткой неразберихи во всех управах и грязи на улицах. Дворники из-за отсутствия в городской казне денег на жалованье околачивались по дешевым духанам и обжоркам и ныли, что им теперь даже на хаш с мерзавчиком не разжиться. Почему-то простой люд у нас пил в основном сивушную водку, а не вино.
Город лихорадочно вдыхал ядовитый запах свободы и безвластия, набухал слухами и дрожал в ознобе страшных, влекущих и непонятных вестей.
То на одной, то на другой улице образовывались запруды из людей, как заторы мусора при половодье, мужчины до крика спорили о лучшей жизни и спасении отечества. А потом разгоряченная толпа шаталась по улицам, хамя прохожим, надеясь нарваться на скандал и драку и жадно шаря глазами по витринам магазинов. Вчерашние смирные обыватели грабили уже в открытую, а зазевавшегося прохожего могли раздеть среди белого дня. К ночной канонаде присоединились теперь одиночные дневные перестрелки. Но толком никто не мог сказать, кто, кого и зачем пристрелил, прибил или прирезал.
Неожиданно Временное правительство потеснила новая, не понятная никому горская власть и долго выясняла, куда делись деньги из казны, а город начал медленно сползать в хаос. Но дворникам повезло больше, чем фонарщикам, над которыми разъяренная неожиданной вседозволенностью, растерянная и беспризорная толпа горожан собиралась устроить самосуд: те, мол, стали слишком рано гасить фонари, а на многих улицах не зажигали их и вовсе.
Наконец в стычке между пришлыми горцами и поляками брызнула первая кровь, и все горожане, словно только этого и ждали, сразу угомонились и закупорились по домам.
Но в двери стучался новый страшный слух: станица Фельдмаршальская полностью изничтожена. У нас там была дальняя родня. Кто, что, почему напали – неизвестно. Говорили, что красноармейцы с ингушами подавляли контрреволюционный мятеж. Город замер и притих. Никто такого крутого заворота событий не ожидал.
После этого словно кто-то дал отмашку – и остатки прежнего мира рухнули как подкошенные. Чеченцы, жившие восточнее нас, мгновенно сбились в банды и начали грабить немецкие колонии, русские экономии, хутора, села, слободы и даже железнодорожные станции Хасавьюртского и смежных с ним округов. Ингуши с осетинами от них не сильно отставали.
Под новый, 1918 год пришли вести, что станицы Кахановская и Ильинская разграблены и сожжены до основания. В январе та же участь постигла слободу Хасавьюрт.
Чеченские ли это были банды или чьи другие, никто толком не знал, но по городу поползли слухи, что горцы как с цепи сорвались и во время погромов кричат, что мстят русским за поражение Шамиля. «Волки почуяли кровь», – тихо сказала мама, перекрестилась и стала запирать нас с Сережей и Павлушей в доме. Порфишка в это время в очередной раз где-то пропадал.
С кавказского фронта хлынули дезертиры и тоже грабили всех подряд. Станичникам теперь приходилось туго. Они перестали навещать нас еще с осени.
В конце января ингуши неожиданно набежали и разграбили правобережную окраину Владикавказа. Это было на другом конце города от нас, где привычно селились осетины. А чуть позже пришли вести, что у осетин из Ольгинского и ингушей из Базоркина произошла кровавая стычка, которая закончилась погромом ингушами осетинского селения Батакоюрт.
Когда хаос стал более-менее привычным, выяснилось, что Горская республика шатается, власть прибрали к рукам пришлые большевики, и уже через пару месяцев жители Владикавказа оказались гражданами нового государства – на этот раз Терской советской республики. Большевистские Советы наспех собрали какой-то съезд, объявили жизнь заново и начали составлять списки контрреволюционеров для их скорейшего расстрела и конфискации имущества. Ошарашенные таким поворотом событий кадеты, которых было в городе очень много, некоторое время ловили ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, а потом пошли в собрания для выяснения политических отношений. А часть, прознав о расстрельных списках, отошла в станицы и хутора и дальше – в горы.
Оттуда они устраивали ночные налеты, стараясь отбить родное гнездо, а заодно и разграбить богатые большевистские склады. Осетины из окрестных селений тоже вовсю баловались грабежом, особенно в ингушских кварталах. Но и оставшиеся в своих домах горожане особой мирностью не отличались. Во Владикавказе традиционно селились отставные военные, в домах было много наградного оружия в полной боевой готовности.
В головах остальных жителей царила такая неразбериха, что одни еще долго ждали восстановления Временного правительства, а другие – реставрации монархии.
Мы с Сергеем подсаживали Павлушу к слуховому окну, втроем выбирались из заточения на крышу и даже сбегали в город узнавать последние новости. Но мама быстро это пресекла и стала запирать нас в подвале; там мы могли расслышать только выстрелы. А что происходит в городе, нам рассказывали наши жильцы, бывшие подпольщики.
Все они были на стороне Советов. Прачка Настя Чикало теперь заседала в каком-то комитете, безногий фотограф Петрович возглавлял продовольственную комиссию. Они перестали платить за жилье, посчитав его теперь своим, но обихаживание дома по-прежнему осталось на маме.
Почти каждую ночь в городе теперь слышалась стрельба. Все держали ворота и ставни на запоре. Взрослые организовывали патрули и сами охраняли свои кварталы по ночам. В темноте город был ничейный, и каждый творил в нем, что хотел.
Как-то за полночь мы услышали тихие стоны под вентиляционным окном. Я из подвала побежала наверх, в свою комнату, окна которой выходили на улицу, и слегка приоткрыла ставни. На земле прямо у дома под моим окном лежал белокурый юноша, почти мальчик, лет восемнадцати, не больше. В потемках невозможно было разобрать, в военной он форме или нет. Он вытянулся в неестественной напряженной позе с вывернутыми, как у куклы, руками и ногами и запрокинутой головой. Волосы на лбу запеклись от пота. Юноша поймал мой взгляд сквозь щель ставен и неотрывно смотрел на меня, словно боясь упустить последнюю ниточку, связывающую его с жизнью. А в глазах его было столько страдания, что я до сих пор вижу эти мученические глаза, устремленные на меня и молящие о помощи и пощаде.
Но никто не решился выйти к нему на улицу среди ночи, а утром его уже не было. Сам ли он смог уползти, забрал ли его патруль, отбили ли свои, и кто были эти свои – мы так и не узнали.
Днем было не лучше. По улицам бродили тифозные красноармейцы в больничных халатах в поисках пропитания. Кормиться стало трудно, часто даже хлеба в продаже не было. Муку выменивали на вещи, но для этого приходилось ехать на хутор или в станицу, а это было очень опасно.
Мама чаще всего запирала нас с Павлушей в подвале и шла со старшим Сережей на базар продавать наряды из заветного сундука или на хутор, чтобы раздобыть какой-нибудь еды. Вестей от отца с Донбасса не было. Мы не видели его почти год, хотя деньги получали регулярно. Часто с верными людьми он передавал маме и золотые царской чеканки, которые та зашивала на черный день в свою выходную польку.
Порфишка неизвестно где пропадал, заявляясь иногда по ночам. Грязный, обросший и веселый, он неожиданно заскакивал, как черт из печной трубы, чтобы что-то забрать из своих многочисленных тайников в доме. Мы только гадали, на кого он теперь охотится. Порфишка не только якшался с горцами, но и, по сути, сам был абреком еще с тех пор, когда вместе с ними мальчишкой промышлял продажей путешественникам горного хрусталя на Военно-Грузинской дороге.
Приехавший из Пятигорска со Съезда народов Терека мой дядя Осип Абрамович возмущался, как жестко отстаивали свою позицию горцы и как лебезили перед ними левые товарищи, готовые на любые уступки, лишь бы удержаться у власти.
Мама только теребила край платка и шептала: «Тише, тише», – боясь, что его могут услышать наши жильцы-подпольщики.
«Чужаки, иногородние, так и лезут урвать чужой земли! Вот кто орал громче всех о тайной контрреволюционности казаков, – горячился Осип Абрамович. – Эти скоты готовы пойти за кем угодно, лишь бы хапнуть нашу землю».
Надо ли говорить, что на хутор Осип Абрамович принес не согласие, а ропот. В станицах начались смута и брожение. Говорили о полковнике Шкуро, собиравшем в Бургустанском лесу казаков, об отрядах Агоева и Гажеева. А в первых числах июня с кавказского фронта привезли по железной дороге оголодавшую и истерзанную 39-ю пехотную дивизию. Солдаты, а по сути мародеры, занялись грабежом – забирали зерно и скот в Александровской, Подгорной и Георгиевской станицах. Все это было чуть дальше от нас, в Пятигорском районе, но слух об этом насилии над своими быстро разнесся по всему взбудораженному Кавказу.
В конце июня зазвонили колокола в Моздокском районе, да так отчаянно, что было слышно даже у нас. Это взбунтовавшиеся казаки взяли Моздок. Собрали собственный съезд. Выбрали совет, который там, в Моздоке, возглавил осетин Георгий Бичерахов, а здесь, по Владикавказу, главным определили начальника штаба, полковника Соколова.
У нас во Владикавказе в это время проходил свой Съезд народов Терской области, на котором решали совсем другое: отнять землю у казаков и отдать всем желающим. Каждый решал свое, и каждый был в своей правоте.
Почти все эти полгода я просидела с Павлушей в подвале и новости узнавала из обрывков разговоров соседей и жильцов. Самой мне, кроме запаха сырости, жуткого ночного затишья, когда тревожный сон обрывается хлопками выстрелов, скрежетом взламываемых дверей и далекими криками о помощи, и вспомнить не о чем.
Слухи о дневных и ночных происшествиях, о дальних и ближних кровавых стычках клубились по городу, перекатывались со двора во двор, обрастая все более жуткими подробностями. Жители охали, ужасались, но с вожделением ждали вестей все омерзительней, подробностей все кровожадней. Словно хотели почувствовать всю полноту конца света.
К лету я совершенно осатанела от тюремного заключения и сообразила выдавливать боковую дверь в еще более низкий подпол, откуда был лаз во двор. Его еще Порфишка прорыл, чтобы воровать съестное для Ириши Антоновой, когда та с мамой начала голодать.
Летом все немного приободрились. Мы стали чаще выходить в город и в горы за дикой алычой и орехами – не потому что все успокоилось, а потому что привыкли к выстрелам, голоду, грабежам и даже к смерти. Каждый день кого-то убивали, но все принимали это с тупым равнодушием, если дело не касалось самой близкой родни. Конец света оказался такой же рутиной, как и все остальное. Мама, будто устав о нас беспокоиться, отпускала теперь Сережу со мной на рынок одних.
Другие горожане тоже, казалось, очнулись от столбняка и продолжили заниматься своими делами. Наш сосед-фотограф даже на рыбалку стал ходить и торговать рыбой на базаре, потому что продовольственную комиссию у него отобрали. Это звучит неправдоподобно, но люди быстро привыкли к новой жуткой жизни, словно прежней, мирной, никогда и не было. Ее даже никто не вспоминал.