Дневник терской казачки. Часть 10
Прознав о нашей свадьбе, хозяин гостиницы – старый, страшный мингрел, которого я побаивалась, – предложил нам переехать в его дом по соседству, так как он бездетный вдовец и все время проводит в гостинице. Из ценных вещей у нас остались только два персидских ковра. Мы продали один и, заплатив сразу за три месяца, переехали в дом хозяина. Хотя смутно понимали, что вряд ли продержимся здесь так долго, просто очень хотелось побыть вдвоем. Теперь целые дни мы проводили в спальне и ластились друг к другу.
Стыдно и сладко вспоминать эти недели, но все во мне пело и радовалось ласкам. Я забыла и маму, и Ирину, и даже грусть разлуки с любимыми горами отступила перед этой негой и счастьем.
Как-то к нам зашел знакомый офицер, и в разговоре выяснилось, что ему негде переночевать три ночи до отъезда в Батуми, откуда отходил пароход в Америку с грузом и людьми, отступающими из России в неизвестность. Мы предложили ему ночлег и уложили в проходной столовой на тахте. Утром Иван с другом ушли по делам, а я принялась готовить обед. Уронила под стол нож, наклонилась его достать, отогнула скатерть и вижу – под столом лежит узел из пестрой портьеры. Только я взялась вытащить его из-под стола, чтобы посмотреть, что внутри, как примчался наш офицер и сказал, что узел этот с его вещами принес утром его товарищ. Иобъявил, что пароход уходит раньше и, чтобы его не упустить, он сегодня же уедет и будет последнюю ночь ночевать на палубе – займет место и станет сторожить вещи. Поблагодарил сердечно, взвалил узел на плечи и заторопился к дверям.
Вечером я сказала мужу, что товарищ его уплыл раньше, а про узел – из головы вон.
А через три дня разразилась катастрофа. Зашел хозяин за какими-то бумагами и уже через пять минут бросился на нас с криками, что мы его обворовали. Мы стояли как громом пораженные, а хозяин побесновался и помчался звать околоточного. Так что через полчаса нас под конвоем отправили в полицейский участок.
Дальше начался кошмарный сон. Нас разделили, меня повели на допрос, грубо спрашивая, куда я дела вещи, а потом заперли в подвале. Всю ночь я простояла, держась за ручку двери и глядя в маленькое зарешеченное окошко на мелькающие взад-вперед ноги. Подвал был пустой, без мебели, с земляным полом, но я боялась даже пошевелиться, чувствуя, как крысы тыкаются мне в ноги, обутые в легкие летные туфли. Я просто оцепенела на всю ночь, как цепенеют животные.
Утром меня через весь город отвели под конвоем в главное следственное управление. Мне казалось, что люди по дороге оглядывались и ухмылялись. Я вся горела от стыда и ужаса. Мы поднялись на второй этаж, конвоир щелкнул замком и впихнул меня в какую-то комнату. Я снова схватилась за ручку двери и даже не хотела оглядываться. Но все-таки повернула голову на шушуканье и смешки и мельком увидела, что просторная комната вся заставлена железными кроватями с матрацами, но без постельного белья и одеял. Справа от меня на длинной лавке сидели несколько женщин и о чем-то перешептывались.
Так как я, вцепившись в ручку, продолжала стоять у двери, они окружили меня и стали расспрашивать, кто я и как сюда попала. Но я упорно молчала и даже зажмурилась, надеясь побыстрее отогнать от себя этот страшный сон. Соседки мои разозлились, начали силой отдирать меня от двери и сквернословили так, что я хоть и жила на окраине, таких мерзостей не слыхала. Тут дверь грубо толкнули, я чуть не получила по лбу, в проеме появился пожилой следователь-грузин, оглядел всех, отцепил мои руки от ручки двери и, взяв под локоть, повел в кабинет, похожий на канцелярию.
Там он усадил меня на деревянный топчан, а сам сел за стол напротив и принялся что-то сосредоточенно писать. Потом спросил, грамотная ли я, и, получив мой робкий кивок, попросил ему помочь. Дал мне стопку повесток, в которых я должна была заполнить число и время. Я с усердием принялась за работу, хотя в глазах все рябило от усталости после бессонного стояния с крысами. Так в молчании прошло несколько часов. Потом он собрал бумаги на столе в стопку, вынул из шкафа несвежую подушку и сказал:
– Поспи чуток. Вечером принесу тебе поесть. Дневную пайку хлеба ты уже пропустила, а похлебкой угощу. – Помедлил немного, вернулся к печке-буржуйке, открыл дверцу. – Ты бы маленько намазалась сажей, а то больно хорошенькая, соблазн большой.
«Ну вот еще!» – фыркнула про себя я, забыв уже, как спасла сажа мою подругу Женю Мешкову. Он вздохнул и ушел, заперев меня снаружи. Я тут же повалилась на топчан и проспала до утра, все дивясь, какой длинный сон мне снится – наверное, я уже все сновидения пересмотрела, поэтому мне просто снится, что я сплю.
Наутро за мной явился молодой следователь-грузин и снова повел меня через весь город, но это вроде уже был не вчерашний город, а только похожий на него. Встречные прохожие теперь на меня не глядели, словно меня даже на улице не было. Мы шли около получаса и, наконец, оказались на базаре. Нашли какую-то торговку, следователь сунул мне прямо в нос мою наволочку и стал орать: «Чьи это вещи?» Я сказала, что это моя наволочка и что вот, мол, инициалы «А.М.», которые мама на ней вышила, когда мне было еще десять лет. Он очень разозлился, торговка что-то затараторила по-аджарски, и мы пошли обратно.
Проходим мимо какого-то здания, следователь остановился в нерешительности, а потом как-то тихо говорит:
– Зайдем сюда.
Я подняла глаза, вижу, у входа висит большой белый фонарь-пузырь и на нем крупными буквами написано «Гостиница». Я машинально уже хотела ступить на порог, но потом что-то меня остановило.
– А сюда-то зачем? – громко, деревянным голосом спросила я, и прохожие на улице все-таки меня заметили и оглянулись. Молодой грузин смутился, рванул меня вперед и до следственного комитета уже не говорил ни слова. Как же я пожалела, что не намазалась сажей!
Я провела еще один вечер в канцелярии под присмотром вчерашнего молчаливого пожилого следователя, заполняя повестки, и, снова запертая им, переночевала на топчане. На прощание он мне сказал:
– Все позади. Охрану уже сняли, но я тебя, дочка, все-таки запру для твоей же пользы.
Утром меня отвели в кабинет начальника полиции, здесь я впервые после трех дней ареста увидела Ивана. Он был растерян, бледен и мне как будто и не обрадовался, даже не улыбнулся. Начальник поднялся из-за стола, подошел к нам. А мы в оцепенении стояли на расстоянии друг от друга потерянные и совершенно уничтоженные. Он пожал нам по очереди руки и сказал:
– Мы выяснили, вы ни в чем не виноваты. Обокрал вашего хозяина, да и вас самих, ваш же товарищ. Кое-что он успел распродать и спокойнехонько отправился в Америку. Разбираться надо в людях. Вы свободны.
Мы тихо вышли из здания. Но мой Иван уже был не мой, а совершенно чужой. Всю дорогу до дома он не сказал ни слова, не утешил, не пожалел. Я тоже молчала. Когда поднялись в квартиру, мы не нашли никаких наших вещей, не только персидского ковра, но даже одежды и белья. Подсели к столу, впервые даже не глядя друг на друга, и замерли.
Вскоре пришел хозяин, ворчливо сообщил, что вещи наши ему пришлось продать, чтобы хоть как-то возместить убытки. Поэтому он разрешает нам прожить у него еще неделю, пока мы решим, куда деваться.
Ночью мы лежали с открытыми глазами и думали каждый о своем, так ни разу и не прикоснувшись друг к другу. Не знаю, что меня больше оскорбило – что муж мой не смог меня защитить или что он не захотел меня после всего пережитого ужаса утешить и приласкать, но утром я поднялась и поняла: молчание так затянулось, что я уже никогда не смогу говорить с ним. Я взяла листок бумаги и написала: «Купи мне гужевой билет домой».
Гужевой – это линейка с боковыми скамейками, покрытая сверху брезентом, ее едва тянули две лошади. Тащились они обычно так медленно, что приходилось делать ночевки в Коби или Ларсах.
Иван долго читал мою записку. Я все надеялась, что он будет возражать, убеждать меня остаться. Но он молча поднялся, оделся и ушел. Вернулся только утром следующего дня с воспаленными глазами и дрожащими руками и протянул мне билет и завернутый в вощеную бумагу еще горячий чебурек, ведь я со вчерашнего дня ничего не ела. В доме съестного не осталось, на базар пойти было тоже не на что.
Мы вышли из злополучной квартиры, в которой еще недавно были так счастливы, и побрели порознь по улице к стоянке гужевого. Там уже собралось много народа. Я подумала, что Иван специально пришел впритык к отходу, чтобы не было времени поговорить, объясниться, и оскорбилась еще больше. Вся зареванная и опухшая от слез, я залезла в линейку, отшатнувшись от его протянутой руки. Боялась, что, прикоснувшись к нему, зарыдаю и буду умолять не отправлять меня домой, а оставить с собой. Но гордость пересилила.
Дед-возница предложил:
– Садись, красавица, со мной рядом. Будешь мне помогать. Говорить, нет ли машины впереди. У меня глаза слабые.
Я подсела к деду на козлы и упорно смотрела в землю, пока не тронулись. Слезы текли ручьем. Всю последующую жизнь, сколько ни терзалась этим, так и не поняла, зачем я тогда уехала. И зачем он меня отпустил. Всю дорогу я была как в бреду. На ночлег остановились на окраине в Ларсах в огромном сарае, устланном соломой. Спали вповалку. Я втиснулась между двух пожилых женщин и забылась тревожной дремой. Вдруг чувствую, сзади ко мне кто-то привалился и одной рукой мне под грудь подлезает, а другой по подолу юбки шарит. Я попыталась обернуться, а у меня над самым ухом грузиняка какой-то огромными усами шевелит, шею мне щекочет: «Лежи, детка, лежи». Я со всей силы пырнула его локтем, вырвалась, вскочила и рысью помчалась до своей подводы к деду. Так, сидя рядом с ним, и перемогла ночь; он не спал, лошадей сторожил.
Вся я была одно ноющее раненое сердце. И на каждом повороте оглядывалась – не догоняет ли нас Иван?
Наконец въехали на пост Владикавказа во двор НКВД. Всех пассажиров до выяснения личностей отправили под арест. Я снова сидела в камере и вместо того, чтобы соображать, что сказать следователю, почему-то думала, что знаю это место. Раньше это был особняк Воробьева. Его дочь Надя, старше меня на два года, училась в той же Ольгинской гимназии.
В городе все называли Воробьева «счастливчик Воробей», так как в молодости он был простым рабочим на лесопилке. За хорошую работу его премировали поломанным лесопильным станком. Парень оказался башковитый, станок починил, еще к моему отцу ходил за советом. Починил так, что стало лучше прежнего. С этого станка и началось его богатство.
Я снова хотела заставить себя подумать о скором допросе, но думалось только о счастливчике Воробье. Через десять лет он уже был совладелец лесозавода и владелец этого трехэтажного особняка. А перед революцией у него уже три таких было в городе. Где теперь этот Воробей? Посчастливилось ли ему улететь вовремя, или он больше уже не чирикает?
Мы все, пассажиры гужевого и еще человек семь, толпились в одной просторной камере на втором этаже с заколоченным окном. По-моему, это была бывшая столовая, по стенам остались широкие дубовые скамьи. На потолке раскинулась величественная хрустальная люстра. В окошечко двери все время заглядывали какие-то люди и внимательно нас разглядывали. В дороге я ничего не ела и от горя и голода очень ослабела. Просидели мы так часа четыре, вдруг старая грузинка толкает меня в бок, мол, тебя зовут. Поднимаю я глаза, вижу, и правда, подзывает меня к окошку молодой красноармеец и протягивает мне котелок с ложкой, а там тушенка с картошкой.
– Возьми, подшамкай маленько, оголодала небось.
Говорил он протяжно и смешно «окал». Я такого говора еще не слыхала. Потом мне сказали, что это тамбовские.
Я держала горячий котелок в руках, и все с осуждением и завистью на меня глядели и хмурились. Только женщина с маленьким ребенком умоляюще смотрела, и старик, который, как и я, ехал один и питался, кто что подаст, бессмысленно улыбался. Я подошла к женщине и молча протянула ей котелок. Я так давно ничего не ела, что впала уже в равнодушную, тупую прострацию.
Молодая мать с благодарностью приняла еду и покормила немного ребенка. А старику мы прямо в сложенные ладони положили несколько ложек, и он, склонившись, начал осторожно втягивать губами душистые кусочки мяса и картошки. Остальное перепало мне, ложки три всего. Только когда первая ложка оказалась во рту, организм проснулся и затрепетал. Стесняясь и укрываясь от других, я вылизала котелок языком, испачкав подбородок.
Соус был, видно, из молодой конины, немного отдавал по́том, но был очень-очень вкусным. Остальные, возбужденные запахом мяса, начали возмущаться, что юной и хорошенькой дали поесть, а о других позабыли.
Молодой солдат на шум заглянул в окно, взял протянутый мной с благодарностью котелок с ложкой, молча всех оглядел и с грохотом задвинул заслонку. Ноль внимания, фунт презрения.
В два часа ночи меня повели на допрос. Следователь повертел мой паспорт и спросил, усмехнувшись:
– Так кто же ваш муж?
В паспорте старым священником было прописано, что он учитель. Я молчала. Видя мое заплаканное, растерянное лицо, следователь махнул рукой:
– Хорошо ты сделала, что домой вернулась. Только не бреши, мы про тебя все бачим, – вздохнул он, но в документах ничего исправлять не стал. – Сейчас я дам провожатого, который доставит тебя до твоей матери. Дорогу ему сама покажешь! Не ко времени ты замуж захотела, дивчина!
Он вызвал молодого косолапого красноармейца с уродливым обмороженным лицом, и через минуту мы уже шли по знакомым ночным улицам. Вот и Евдокимовская, а там до нас уже рукой подать. У парадного мы долго звонили. И когда я отозвалась на встревоженное мамино «Кто здесь?», она распахнула дверь настежь и выхватила меня из мрака ночи обеими руками.
– Примите в целости свое дитё, – улыбнулся страшный конвоир и повернул обратно.
Я была дома. Бесконечный кошмарный сон закончился…»