Дневник терской казачки. Часть 9

Владикавказ. Жизнь с белыми так и не вошла в прежнюю колею. Город уже не принадлежал горожанам. Люди потеряли все человеческие права, и на родной город в том числе. Он до краев заполнился беженцами со всего света, а самому этому свету, казалось, пришел конец. Люди бежали отовсюду и нигде не находили укрытия. Несчастные, потерянные русские, чудом спасшиеся после чеченских и ингушских погромов в казачьих станицах. Вырвавшиеся из-под турок армяне и греки с черными от горя лицами. Южные осетины, изгоняемые грузинами с насиженных предгорий, и просто несчастный, бездомный, потерянный люд со всей голодающей России.
Ютились беженцы где придется: по чердакам, подвалам и брошенным домам, торговали, чем могли, просили милостыню, слонялись по городу. Запах пирогов, помидоров и мяты смешался с запахом пороха, пожарищ и гниющего мусора, который теперь никто не убирал.
Белые тоже были на самом деле не белыми, а пестрыми. Родные кубанцы и терцы в черкесках с башлыками; высокомерные корниловцы с черепами на рукавах, все подтянутые и начищенные, как на парад; разномастные дроздовцы, алексеевцы, марковцы, апшеронцы с лакированными красными полосками на голенищах. Еще какие-то, со знаком меча в терновом венце на нагрудных нашивках. И согласия между ними не наблюдалось. То и дело вспыхивали стычки. Горько и жалко было смотреть на всех этих храбрых, но растерянных мужчин.
На базарной площади вывесили огромную доску Освага. На ней трепетали на ветру маленькие трехцветные флажки, устремленные на Москву. Освободительная армия напыщенно называлась «победоносной». Но этот щит, как и наведенный белыми наспех порядок, скорее напоминал театральную декорацию или отражение в воде настоящей жизни, но не ее саму.
В нашей бывшей гимназии тоже на скорую руку организовали педагогический институт. Я пришла подавать документы, чтобы доучиться, и ужаснулась!
Гимназия наша была не абы какая, а Ольгинская, названная в честь Ольги Федоровны – жены великого князя, наместника Кавказа. Княгиня сама ее открывала, а еще раньше она первый мост нам привезла из Англии и школу-пансион для осетинских девочек обустроила.
До революции у дверей гимназии стоял швейцар, теперь у входа никого не было, двери – настежь. Как войдешь, направо была приличная раздевалка, отделанная дубовыми панелями. Каждое пальто висело на вешалке с плечиками. Осанистый гардеробщик чинно принимал номерок и уважительно подавал пальто даже самым маленьким гимназисткам. Большевики раздевалку уничтожили вместе с буржуазным классом, ее породившим, а белым восстановить ее было уже не под силу.
Теперь здесь воняло застарелой уборной, стены были заляпаны пятнами и непристойными надписями и рисунками, пол до того истоптан и заплеван шелухой от семечек, что даже не видно, что он родился паркетным. По перилам лестницы съезжали пацаны, девчата бежали следом, взъерошенные и с папиросами в накрашенных зубах, так как помада быстро сползала с губ на бумажный прикус.
Я когда-то сама втихомолку от мамы покуривала с Ириной, но это было тайное лакомство, а не вульгарная обыденность. Все толкались, орали. Мне стало так не по себе, что я ушла, даже не поднявшись в канцелярию. Мне только исполнилось восемнадцать, неужели это уже не мой мир?
На обратном пути я еще издали увидела курящего на скамейке у дома военного, и что-то показалось мне в его позе знакомым. Но вместо того чтобы бежать к нему со всех ног, я, наоборот, застыла и стала тупо, подозрительно вглядываться в этот силуэт, чем-то напоминавший…
Мужчина поднял голову, словно ощутив мой взгляд, и я узнала Ивана.
Я думала, что у меня сердце выпрыгнет от радости при встрече, но почему-то ничего не почувствовала и все стояла на ватных ногах и вглядывалась в него. Он вскочил, отбросил папиросу и пошел, а потом побежал ко мне, прижал к себе, вмял в себя, обдав новым, незнакомым запахом. И сделалось страшно и сладко от мысли, что вся моя жизнь теперь решена и навсегда связана с этим человеком.
Он изменился – возмужал, осунулся; тонкие пальцы его подрагивали, но цепко держали меня. Рыжая щетина щекотала шею, царапала щеки. Губы запеклись. Наконец радость вынырнула, словно откуда-то из-за угла, и затопила меня целиком. Я с облегчением вздохнула и почти повисла у него на руках. Ноги вдруг снова отказали.
Через неделю после своего счастливого возвращения повез меня Ванечка вечером на извозчике в театр на «Демона». Все было как-то неспокойно. На обратном пути он вдруг привлек меня к себе и шепнул не смотреть на базарную площадь. Но я уже увидела. На площади под фонарем стояли три виселицы. По бокам болтались какие-то босяки без возраста, может, партизаны. А тот, что висел посредине, был молод, в парадной военной форме, черные кудри закрывали лицо.
– Это наш хорунжий, предатель, – выдавил Ванечка.
– А другие?
– Сволочь красная.
Мы вообще в это время мало разговаривали. Дома как завороженные неотрывно смотрели друг на друга, любовались. Иван много курил. Могли несколько часов молча просидеть в обнимку, прижавшись друг к другу. Словно пили друг друга и не могли насытиться. Мы ощущали постоянный голод осязания друг друга. А разговоры только мешали. Я никак теперь не могу вспомнить, каким он был по характеру. Добрым? Веселым? Не знаю. И тогда не знала. И поразительно, что даже не задумывалась. Витала где-то в облаках.
Он был теперь в армии Деникина, но снова все время пропадал в горах, охраняя Военно-Грузинскую дорогу. А часы редких побывок проводил всегда с нами, уже как член семьи.
Мы собирались в первое же воскресенье обвенчаться, но хорошего священника расстреляли, остался один завалящий отец Василий, злюка и пьянчужка, я у него венчаться не хотела.
Мать мне говорила, что венчает нас не батюшка, а Господь Бог, но я уперлась и ни в какую. Думала: «Как обвенчаешься, так всю жизнь и проживешь». Дурочка.
– Скоро другого пришлют, – успокоил нас Ванюша. – А пока отца твоего нет, пускай нас мой командир с твоей матерью благословят, а обвенчаемся через месяц, когда новый батюшка приедет.
Но вышло снова не по-нашему. Белые продержались меньше этого месяца, и нового священника мы так и не дождались.
Неожиданно красные прорвали фронт и, занимая один город за другим, подкатились к Кавказу. Остатки Белой армии после неудачных боев за Владикавказ решили отступать. На этот раз в отступлении военных было что-то гибельное, обморочное, и уцелевшие семьи потянулись следом. Никто не говорил об эмиграции, но все чувствовали приближение чего-то ужасного.
Я тоже решила ехать. Простилась с матерью и маленьким Павлушей и, так и не дождавшись отца, отправилась на фаэтоне вместе с верховыми по Военно-Грузинской дороге в Тифлис.
– Девочка, куда ты? Ведь это навсегда! – больно сжимала меня перед отъездом мать.
«Она даже обняться не умеет», – горько подумала я.
Несмотря на бумаги, подписанные Гегечкори, на нас по дороге трижды пытались напасть грузины. На перевале был буран. Мело. Лошади не хотели идти, и Ванечка вел их под узцы. Я тихо плакала в своем фаэтоне. Страшно было без мамы.
А когда въехали в Тифлис, молодые грузины ехидно кричали нам в след: «Драпаете?!» – и улюлюкали. На душе у всех было гадко.
В Тифлисе мы обосновались в дрянной гостинице по Михайловскому проспекту и стали ждать указаний, то есть неизвестно чего. В одном, пусть и большом, номере мы поселились тремя семьями. Офицеры братья-близнецы Тимофеевы с женами, тоже похожими друг на друга, как сестры, и мы с Ванечкой. Это принудительное общежитие нас как-то сразу разлучило, и мне сделалось очень грустно и одиноко.
Днем мужчины уходили «ориентироваться в обстановке», а женщины изнывали дома от скуки и неопределенности. Я вся оцепенела и из гостиницы даже не выходила. Навалилась какая-то ватность и апатия. Однажды Иван пришел очень раздосадованный, я думала, получил какие-нибудь известия из дома, но боялась спросить. А жены Тимофеевых, похожие на графинь Вишенок, по секрету шепнули мне, что он в бильярд проиграл все деньги, часы и портсигар. И хотел послать вестового за обручальными кольцами, да его друзья пристыдили.
Вечером пришел наш командир и сказал, что нехорошо нам жить недовенчанными и что он договорился в Александровской церкви, а его жена уже замесила кулич на завтрашний свадебный пир.
Я тогда первый раз за месяц вышла на улицу. Там уже настала весна, солнце пригревало. Магазины сияли вымытыми витринами. Я приободрилась, подошла к ближайшему дамскому магазину и увидала там на манекене чудесное платье.
Всю ночь я перешивала себе свадебный наряд из старых запасов по увиденному на витрине образцу. И утром на мне было уже новое маркизетовое платье, отделанное шелком – бледно-голубым «либерти». Очень миленьким. Фаты не нашлось, но мои белокурые волосы были завиты и красиво уложены женами Тимофеевых.
После венчального обряда служка – молодой черноглазый грузин – подозвал меня и, потупившись, пробормотал: «Батюшка велел в документах выправить, что ваш муж учитель. Сейчас такое время – если вы от своих отстанете, у вас будет надежда на жизнь».
Я только малодушно кивнула.
Городская барышня, я выросла среди подпольщиков и казаков, поэтому и красные, и белые, и станичники, и даже горцы были мне свои. Я ненавидела не их, а политику, революцию, войну и светлое будущее, которые разрушили мой мир и принесли всем столько горя. Мне хотелось, чтобы все были просто людьми и жили, как раньше.
Нынешняя жизнь потеряла свой цвет и вкус, все было, как во сне. Люди, как тени, метались на горизонте. Я молча взяла свой паспорт и вышла на улицу, где меня уже ждали муж, двойники Тимофеевы и полковник Рощупкин с женой.
У нас в номере мы ели шашлык из баранины, пили шампанское, а потом чай с куличом. Вот и все свадебное торжество. Мужчины спорили о жизни.
– Большевики победили нас, но они не победили горцев, – уверенно говорил полковник. – Вайнахи еще покажут себя. Им нужен не коммунизм, а земля, независимость и вольность. Они семьдесят лет воевали с Россией открыто, а после пленения Шамиля еще семьдесят скрыто. Не смирятся они и под красными. Подкатят к ним турки или поляки, или даже немцы со свободой – и вайнахи комиссаров сдадут. Красные или белые, мы для них чужаки. А наложат на них лапу турки, они и своих мусульман будут резать. Это волки, и коммунисты роют себе могилу.
Я не совсем понимала, о чем говорит полковник, но его жена тихо пояснила мне, что еще в мае восемнадцатого года состоялся Съезд народов Терека, после которого пошли разговоры о переселение четырех казачьих станиц – Тарской, Сунженской, Воронцово-Дашковской, Фельдмаршальской и нашего хутора Тарский. Они нужны были горцам больше всего, потому что наглухо закрывали горловину – выход горной Ингушетии на равнину. Зажми эту горловину – и сена скоту и хлеба горцам хватило бы недели на три, не более. Это была петля на горле у ингушей с чеченами, которую те хотели скинуть во что бы то ни стало. Наши станицы были обречены.
Белое казачество, крестьяне и союзные им осетины противостояли красному казачеству вместе с вайнахской безземельной беднотой. Вайнахи, благодаря союзу с большевиками, рассчитывали осуществить передел земель в свою пользу. А чересполосица – когда русские станицы перемежались с горскими поселениями – была уничтожена. Теперь осетины и ингуши оказались лицом к лицу. Основная схватка за землю должна была развернуться между ними.